Заслуги Николая Антоныча оценены по достоинству; книга «В ледяных просторах» издаётся каждый год для детей и для взрослых. В газетах сообщается о каких-то «учёных советах» под его председательством. На «учёных советах» он произносит речи, и в этих речах я нахожу следы старого спора, окончившегося в тот день и час, когда женщину с очень белым лицом вынесли на холодный каменный двор и навсегда увезли из дома. Но нет, ещё не кончился этот спор! Недаром же почтенный учёный не устаёт повторять в своих книгах, что в гибели капитана Татаринова виноваты «промышленники», и, в частности, некто фон Вышимирский. Недаром почтенный учёный приводит доводы, которыми некогда пытался уличить во лжи школьника, разгадавшего его тайну.
Теперь он молчит, этот школьник. Но всё впереди.
Он молчит и работает без устали, днём и ночью. На Волге он опыляет водоёмы. Он возит почту Иркутск — Владивосток и счастлив, когда удаётся за двое суток доставить во Владивосток московские газеты. Он получает звание пилота второго класса, и не он, а я оскорблена за него, когда он просит — в который раз! — отправить его на Север и когда вместо ответа его снова превращают в «воздушного извозчика», на этот раз между Симферополем и Москвою. Что же это за тайная тень, которая каждый раз ложится поперёк его дороги? Не знаю. Не знает и он.
Он работает, и ему говорят, что он работает превосходно. Но только я одна догадываюсь, как устал он от этих однообразных рейсов, похожих один на другой, как тысяча братьев…
— На днях я нашёл старую записную книжку. Знаешь, что написано на первой странице?
В белом платье я стою рядом с ним на белой, нарядной палубе парохода. Саня в отпуску, и я так счастлива, что он в отпуску и что мы вдруг решили поехать в Севастополь, а оттуда и сами не знаем куда.
— «Вперёд» — называется его корабль. «Вперёд». — говорит он и действительно стремится вперёд. Нансен об Амундсене». Это было моим девизом, когда мне было четырнадцать лет. Здoрово, да? А теперь — вперёд и назад. Москва — Симферополь.
…То разгорается, то гаснет фонарик, то горе, то радость освещает его колеблющийся свет. Время бежит, не оглядываясь, и останавливается лишь на один вечер, когда Саня рассказывает — не мне — всю свою жизнь. В саду клуба лётчиков в Татарском посёлке происходит этот большой разговор. Сад разбит вдоль покатого склона, дорожки сбегают вниз и через заросли цветущего иудина дерева пробираются к морю. Гравий скрипит под осторожными шагами входящих лётчиков. Вдруг налетел ветер и вместе с ним лепестки вишен и яблонь из садов Ай-Василя. Это открытое партийное собрание, открытое в буквальном смысле слова — на площадке перед эстрадой, под южным, быстро темнеющим небом.
Саня рассказывает связно, спокойно, но я-то знаю, что скрывается за этими внезапными паузами, которыми он останавливает себя, когда начинает говорить слишком быстро. Волнуется. Ещё бы!
Я слушаю Саню — и наша полузабытая юность встаёт передо мной, как в кино, когда чей-нибудь голос неторопливо говорит о своём, а на экране идут облака и вдоль широкой равнины далеко простирается туманная лента реки. Утро. И юность кажется мне туманной, счастливой.
Худенький чёрный комсомолец с хохолком на макушке судит Евгения Онегина в четвёртой школе. На катке он впервые говорит мне, что идёт в лётную школу. Я вижу его в Энске, в Соборном саду, потрясённого тем, что он прочёл в старых письмах. В Москве, на Севере, снова в Москве — перед целым миром он готов отстаивать свою правоту.
Но довольно воспоминаний! Послушаем, что о нём говорят.
Его воспитала школа. Советское общество сделало его человеком — вот что о нём говорят. Он выделяется своей начитанностью, культурностью. Как лётчик он ещё в 1934 году получил благодарность от Ненецкого национального округа за отважные полёты в трудных полярных условиях и с тех пор далеко продвинулся вперёд, усвоив, например, технику ночного полёта. Конечно, у него есть недостатки. Он вспыльчив, обидчив, нетерпелив. Но на вопрос: «Достоин ли товарищ Григорьев звания члена партии?» — мы должны ответить: «Да, достоин».
…Зимой 1937 года Саню перебрасывают в Ленинград. Мы живём у Беренштейнов, и всё, кажется, было бы хорошо, если бы, просыпаясь по ночам, я не видела, что Саня лежит с открытыми глазами. Каждую неделю на Невском в театре кинохроники мы смотрим испанскую войну. Юноши в клетчатых рубашках скрываются среди развалин Университетского городка под Мадридом с винтовками в руках — и вот поднялись, пошли в атаку. Пятый полк получает оружие. Из осаждённого Мадрида увозят детей, и матери плачут и бегут за автобусами, а дети машут, машут… Да правда ли это? Правда. Так пускай же никогда и нигде не повторится эта горькая правда! Никогда и нигде! Откуда же эти подступившие к горлу слёзы, это горькое предчувствие, этот вихрь волнения, вдруг проносящийся в темноте маленького, душного зала?
А через две недели мы с Саней стоим в тесной передней у Беренштейнов, среди каких-то старых шуб и ротонд, стоим и молчим. Последние четверть часа перед новой разлукой! Он едет в штатском. У него странный, незнакомый вид в этом модном пальто с широкими плечами, в мягкой шляпе.
— Саня, это ты? Может быть, это не ты?
Он смеётся:
— Давай считать, что не я… Ты плачешь?
— Нет. Береги себя, мой дорогой, мой милый.
Он говорит «я вернусь» и ещё какие-то ласковые, перепутанные слова. А я не помню, что говорю, только помню, что прошу его не пренебрегать парашютом. Он не всегда берёт с собой парашют.
Куда он едет? Не знаю. Он говорит, что на Дальний Восток. Почему в штатском? Почему, когда я начинаю спрашивать его об этой командировке, он не сразу отвечает на мои вопросы, а сперва подумает, потом скажет? Почему, когда поздней ночью ему звонят из Москвы, он отвечает только «да» или «нет», а потом долго ходит по комнате и курит, взволнованный, весёлый и чем-то довольный? Чем он доволен? Не знаю, мне не положено знать. Почему я не могу проводить его на вокзал — ведь он же едет на Дальний Восток!
— Это не совсем удобно, — отвечает Саня: — я еду не один. Может быть, я ещё не уеду. Если это будет удобно, я позвоню тебе с вокзала.
Он звонил мне с вокзала — поезд отходит через десять минут. Не нужно беспокоиться, всё будет прекрасно. Он будет писать мне через день. Конечно, он не станет пренебрегать парашютом…
Время от времени я получаю письма с московским штемпелем. Судя по этим письмам, он аккуратно получает мои. Незнакомые люди звонят по телефону и справляются о моём здоровье. Где-то за тысячу километров, в горах Гвадаррамы, идут бои; истыканная флажками карта висит над моим ночным столиком; Испания, далёкая и таинственная, Испания Хосе Диаса и Долорес Ибаррури, становится близка, как улица, на которой я провела своё детство.
В дождливый мартовский день республиканская авиация, «всё, что имеет крылья», вылетает навстречу мятежникам, задумавшим отрезать Валенсию от Мадрида. Это победа под Гвадалахарой. Где-то мой Саня?
В июле армия республиканцев отбрасывает мятежников от Брунета. Где-то мой Саня? Баскония отрезана; на старых гражданских самолётах, в тумане, над горами нужно лететь в Бильбао. Где-то мой Саня?..
«Командировка затягивается, — пишет он, — мало ли что может случиться со мной. Во всяком случае, помни, что ты свободна, никаких обязательств».
У букиниста на проспекте Володарского я покупаю русско-испанский словарь 1836 года, изорванный, с пожелтевшими страницами, и отдаю его в переплётную. По ночам я учу длинные испанские фразы: «Да, я свободна от обязательств перед тобой. Я бы просто умерла, если бы ты не вернулся». Или: «Дорогой, зачем ты пишешь письма, от которых хочется плакать?»
Я бормочу эти испанские фразы, и, должно быть, дико, странно звучат они в темноте, потому что «научная няня», думая, что я брежу, встаёт и тихо крестит меня…
И вдруг происходит то, что казалось невозможным, невероятным. Происходит очень простая вещь, от которой всё становится в тысячу раз лучше — погода, здоровье, дела.